– Безусловно, господин полковник, – только и нашелся что ответить гестаповец.
«Умыл лису абверовец! – с ехидством подумал Мюнше. – Заставил признать, что тупорылые инструкции – гестаповские штучки. Везде, канальи вонючие, проникли, по клозетам готовы принюхиваться: а не вырвется ли из бюргерской задницы непатриотический душок…»
Саркастические мысленные комментарии едва не лишили Отто возможности услышать новый вопрос полковника Заукеля.
– …уверены, что исчезнувший русский – Барабин?
– Для лагерей нашей категории иных способов идентификации заключенных не предписано, герр оберст. Номерной учет и надзор капо: один надзиратель на сто заключенных, герр оберст.
Заукель несколько секунд постукивал по краю стола кончиками сухих и нервных пальцев. Снова стало слышно, как на улице перелаиваются сторожевые псы.
– М-да… Ваш загон для этого скота, конечно, не Дахау и не Заксенхаузен. Вновь прибывшие в лагерь заключенные не фотографируются и не татуируются. Капо, естественно, назначается из этой же массы, отвечает за трудовую выработку заключенных, за тем, чтобы не было саботажа на работах, следит за порядком в бараке. Если заключенный из общей массы не выбивается по этим критериям, то его для капо вроде бы и нет… – раздумчиво произнес абверовец. – Что ж, воспользуемся предоставившейся возможностью убедиться, сбежал из-под вашей опеки, Мюнше, этот Барабин или нет… Ренике, введите унтерштурмфюрера в курс дела, а то у него от мозговых потуг скоро разлетится череп.
Заукель чуть скривил в усмешке губы и отвернулся к окну.
ГЛАВА 3. КЛИМОВ
Сознание вернулось с разламывающей голову болью, к которой прибавился непреодолимый озноб. Он нарастал и, казалось, уже колотил тело с такой силой, что это заметно должно проявляться и внешне. Но перед мутным взором, на вертикальной белой поверхности продолжали деловито копошиться снегири. К одиночке-смельчаку добавилось несколько его собратьев, которых интересовали уже не ольховые шишечки, а чуть побуревшие под солнечными лучами, еще недавно алые, бусинки вокруг черной громадины лежавшего под ольхой человека.
Вертикальная белая поверхность стояла незыблемо. Снегири медленно и осторожно подступали все ближе и ближе. Они уже казались большими, как куры. Человек только догадывался, что это снегири. А может, это были вовсе и не снегири. Заполнившая глаза мутная влага мешала рассмотреть птиц отчетливо. Простые мысленные команды, посылаемые куда-то вниз, к рукам, почему-то не проходили. Словно не было ни рук, ни ног. Ни тела. Только голова с разламывающей болью и трясучка озноба. Он отнимал последние силы, которых хватало лишь на то, чтобы вяло перекатывать в лопающемся мозгу обрывки мыслей. Про копошащихся рядом птиц. О том, что вертикальная белая поверхность на самом деле горизонтальна, и это он, пытающийся собрать жалкие обрывки мыслей в подобие целого, лежит плашмя на белой поверхности, не в силах повернуть или приподнять голову.
Силы кончились еще там, у незамерзающего ручья… Свистящий клекот надсаженных легких не мог, при всей своей оглушительности, перебить нарастающий лай лагерных псов. Когда остервенелый лай овчарок, еще невидимых за ельником, стал нестерпимым, в сумеречном свете забрезжившего утра у ног задымился ручей – темная, чернильная лента между белых бугров, из которых густо, непролазно вздымался покрытый мохнатым куржаком ивняк. В первое мгновение полоса тягучей черной воды показалась пропастью, отрезавшей путь к спасению. Но тихо падающие сверху снежные хлопья словно передали свое спокойствие, чуть уняли клекот в раздираемой острой болью груди. И человек понял, что, если сейчас он не заставит себя сделать шаг вперед – будет хуже. Псы слышались совсем рядом.
И тогда человек с размаху шагнул в воду, охнув от неожиданно большей, чем он предполагал, глубины. Ручей схватил почти по пояс, но вода показалась такой теплой и ласковой, что на какое-то время даже вернула часть напрочь истраченных сил. Это позволило почувствовать некую покатость дна, выйти на мелководье, быстрее удаляться от опасной точки на берегу. Но вскоре вода начала проникать в тело свинцово-тяжелым холодом, поднимавшимся снизу и отнимающим те крохи сил, которые еще позволяли двигаться. Человеку казалось, что он еще бежит по ручью, но уже давно он только тяжело брел, спотыкаясь и падая, сбивая головой и плечами куржак с ивовых ветвей, хватаясь иссиня-багровыми руками за хрупкую ненадежность кустов.
И все-таки злобный собачий лай потерялся далеко за спиной. Это человек понял, когда пришел в сознание. Далеко не сразу ему удалось понять, что он лежит наполовину в воде, у черного камня. От тягучей головной боли мутило. Человек не знал, что в беспамятство его бросил вот этот самый черный камень, на который его опрокинуло, когда он споткнулся в очередной раз. Человек долго слушал тишину зимнего утра. А может, это был уже полдень. Сейчас это интересовало мало, вернее, почему-то не интересовало вовсе. Человек насколько возможно обратился в слух. Жаркая боль в голове, хрипящее дыхание мешали слушать главное – погоню. Нет, ее не было – он слушал долго.
Гримаса беззвучного смеха появилась на исцарапанном почерневшем лице. Удалось встать на колени, выбраться из ручья, потом, опираясь на шершавый ствол дерева, подняться на ноги. Теперь от ручья надо было уходить как можно дальше, пока с неба продолжают спасительно падать невесомые снежные хлопья. С трудом вспомнив, что от собак он уходил по ручью вниз, человек сумел сорентироваться в нужном направлении. Уходить! Уходить ради прибинтованного к телу матерчатого лоскутка, уходить во имя пошедших на смерть трех товарищей, которые уводят погоню за шоссейную развилку.
Скисший Ренике оживился, резво выбрался из кресла и подступил к Мюнше чуть не вплотную.
– Климов, – обратился он, не поворачивая головы к «каракулевому», как для себя Отто обозвал русского в белых бурках, – расскажите господину унтерштурмфюреру, кто такой Барабин или как там его…
Глазами Ренике буравил Мюнше почище двух сверл.
– Яволь, господин гауптштурмфюрер, яволь! – «Каракулевый» резво вскочил в очередной раз и принялся выталкивать из себя коверканные немецкие фразы:
– Это есть чекист! Энкавэдэ! Я его знайт по Москау. Чекист!
Отто Мюнше почувствовал, как заныло в кишках, задрожали колени. В горло отрыгнулось треклятым желудевым кофе! Кровь и железо! Проклятая жизнь! Перед глазами вновь встал тот русский медведь, набегающий на танк, руки снова ощутили неподатливое железо затвора заклинившего пулемета…
– Что теперь скажете, Мюнше? – прищурился гестаповец.
– Ренике, перестаньте пугать унтерштурмфюрера! – с издевкой вмешался Заукель. – Нельзя быть настолько жестокосердным. Великий Шатобриан – вы знаете, кто это, Ренике? – так вот, Шатобриан как-то сказал, что надежда – кормилица несчастных, приставленная к человечеству, как нежная мать к больному ребенку. Она качает его на своих руках, подносит к своей неиссякаемой груди и поит его молоком, утоляющим его скорби. Не лишайте, Ренике, унтерштурмфюрера надежды, он и так несчастен в этой русской дыре. Дайте ему шанс, Ренике!
По губам полковника скользнула едва заметная улыбка. Он откровенно наслаждался сложившейся ситуацией.
– Яволь, герр оберст, я дам ему этот шанс, – зловеще откликнулся гестаповец. – Но если этот шанс, Мюнше, вы бездарно упустите, и – майн гот! – лопнет очередной ваш мыльный пузырь… Восточный фронт, Мюнше, тогда утолит ваши скорби получше любой пышногрудой мутер…
Ренике довольно грубо тряхнул Отто за нагрудную пряжку портупеи и неожиданно добавил медоточивым тоном:
– Признаюсь, дорогой Мюнше, мы виноваты взаимно. Вы тут с Цорном недостаточно активно проверяли своих подопечных, а у нас не доходили руки до вашего лагеря. Из-за напряженнейших, ежедневных усилий по борьбе с этими чертовыми лесными бандитами…
«Это проныра гестаповская для абверовца жалится! – усмехнулся про себя Отто, чувствуя, что ему отчего-то глубоко наплевать на все эти угрозы. – Надорвались они, видите ли, в борьбе с партизанами! Да тут за ворота лагеря выходить опасно! Не знаешь, из-за какого куста пуля прилетит!..»